Вечером вынесли спор на рассмотрение Совета, и Марк Антоний выступил с открытым письмом к Октавиану – единственным письмом, которое избежит уничтожения и пройдет через века: «Что тебя трогает, Турин?» Он в насмешку называл его Турином, чтобы напомнить всем историю о том, из какого жалкого городка Турии и из какой вонючей трясины вышла семейка Октавиев [110] . А его прадеды? Вольноотпущенный раб и ростовщик, а из прадедов по материнской линии один был африканцем, вывалявшимся в муке! Ни о какой знати и речи быть не могло!

«Ну и чего ты не можешь понять, Турин? Что я целую царицу? Так это продолжается уже девять лет, и она – моя жена! Uxor mea est [111] . А доволен ли ты своей Ливией? Я буду чертовски удивлен, если к тому моменту, как ты прочтешь это письмо, в твоей постели не побывает Терентилла, жена дорогого Мецената, или Тертулла, Русилла, Сальвия Титисения и прочие! Плевал я на то, где и с кем ты трешься!»

Ему стало легче, когда он составил это пошлое письмо солдафона, которое, конечно же, ошарашит Октавиана. Но на следующий день он терзался сомнениями, не ошибся ли, отправив его, так как Клеопатра полагала, что было неподходящее время показывать, будто его задевает подлость.

– Но она задевает меня! Да, она меня достает! Они дискредитируют тебя и отравляют мысли моих друзей; Рим – это не Александрия: представь, что там до сих пор идут выборы в Сенат! И через некоторое время знать, народ и даже бывшие рабы полюбят меня. Но пока…

Пока он должен был прежде всего вытерпеть проповедь Домиция, который считал его слишком медлительным, слишком осторожным. Одним словом, загнанным. И из-за кого? Конечно же, из-за Клеопатры! Плохое влияние Царицы, которая предпочитала – что свойственно всем женщинам – празднования и благовония тяжелой военной работе.

– Застолье за застольем, – продолжал рыжеволосый консул, известный своими республиканскими взглядами. – Твои генералы пьют и слабеют, обжорство отнимает у них силы, а солдаты погрязли в безделье. По программе предстоит ужин у Садала, царя Фракии. Затем ужин у Дейотара, царя Пафлагонии. Ужин у Богуда из Мавретании. У Аминта из Галатии. У Архелаоса из Каппадокии. У Таркондимона из Верхней Киликии… А кто будет в следующем месяце? Полемон из Понта? Ирод из Иудеи?

– Ирод не приедет.

– Почему?

– К нему прицепились арабы из Петры. Но он пришлет мне военный состав. Впрочем, как и арабы…

– Ты управляешь царями; согласен, это приятно: вокруг стола одни короны и тиары! Но если начистоту, неужели ты действительно думаешь, что можешь рассчитывать на эту стайку льстецов? Марк, опомнись, пока не поздно! Отряхни свою тогу, избавься от этих паразитов, и вперед! Куда подевался тот генерал, который перед сложной битвой говорил мне: «Если я не уверен, я атакую!»? Марк, где же он, этот человек? Что ты с ним сделал?

Поднялся ветер; «молодой генерал» и император устал и замерз. Он дрожал под своей сенаторской тогой – когда приходит старость, ничто не греет лучше добротной галльской накидки! Солдатские сандалии вязли в мокром песке. Ему было холодно. Солнце еще не поднялось. «Молодой генерал»… В римской армии ветераны, уставшие воевать, идут в отставку после двадцати лет службы. Этой осенью ему исполнится пятьдесят. Он сражался дольше, чем его самые старые воины.

А Самос, «остров мартовских роз»! Это небылицы, они там замерзли! Кстати…

– Барбаросса! – крикнул он Домицию, шедшему в десяти шагах от него, словно ветер удалял их друг от друга. – Барбаросса, подожди-ка. Помнишь ли ты о совете, который «молодой генерал» давал своим друзьям? Он говорил: «Всегда мочись перед битвой! Когда протрубят атаку, думать об этом уже будет поздно…» Так вот, я последую совету, который сам тебе дал: я изрядно выпил и мне нужно облегчиться! Пойдем со мной, Домиций! Это станет первым шагом к победе: сначала помочимся, потом посражаемся!

Он хотел бы опорожниться на запад, в сторону войск Октавиана, Мецената, Агриппы и Мессалы; но при таком ветре поливальщик рисковал быть политым. И тогда он стал мочиться по ветру, на восток, где стояли его легионы: плохая примета!

И пока он долго и не спеша опорожнялся, продолжал кричать сквозь порывы ветра:

– А когда я думаю, что писарь Октавиана Мессала, этот скорпион, выродок, сидя в Риме, заносит в протокол, что с того времени, как я живу с Царицей, мочусь в золотой горшок… Скажи-ка, ты видишь мой горшок? Это обрыв скалы! Ты хотя бы сможешь подтвердить, что этот жук-навозник соврал, а? Сделаешь мне одолжение, если вдруг перейдешь на их сторону?..

Если бы у Марка Антония были свободны руки, то он мог бы поаплодировать себе – какой актер! То, что он сейчас делал, должно было успокоить Барбароссу. Но тот волновался – неужто и вправду считал, что император изменился и опустился? Поэтому он играл «вечного Антония» – немного захмелевшего, веселого, циничного и легкомысленного. Антония – победителя… Однако он не питал иллюзий: рано или поздно Домиций предаст его.

Обмениваясь шутками, они шли вдоль пляжа. Больше никаких проповедей. Фривольные шуточки их согревали… Ночное небо подернулось серой дымкой, стали гаснуть последние звезды, и наконец утих ветер; они подошли к бухте, свернули на небольшую дорогу, на которой под развевающимися знаменами стояли часовые, и направились к лагерю – огромному тенту с пурпурными шторами, жаровней и теплой кроватью.

Вдруг Антоний принюхался и ускорил шаг:

– Слышишь этот запах? Этот тухлый запах, который доносится отовсюду?

Нет, ни Барбаросса, ни факельщик ничего не чувствовали.

– У вас что, нос заложен? Вонь, похожая на…

– А чем именно пахнет? – спросил Домиций. – Тухлой рыбой? Падалью?

Нет, это точно была не падаль. Марк Антоний хорошо знал этот запах, как и все генералы-победители. Если дезертирам и побежденным незачем было расхаживать по полю битвы после сражения, то у победителей для этого имелся миллион причин: следовало идентифицировать побежденных предводителей, ограбить мертвых, забрать оружие и подобрать вражеские знамена, которые потом будут воздвигнуты как трофей. Марк Антоний хорошо ощутил этот запах в Алезии [112] , Фарсале и Филиппах, этот жуткий запах убитых лошадей, гниющих под солнцем, разлагающихся людей с разрезанными животами, облепленными мухами. Гнилое мясо – это запах победы… В то время как здесь было что-то другое. Водянистый запах. Не мяса, не рыбы. Затхлый запах подвала и рвотной массы.

Антоний выхватил факел из рук слуги и направился вглубь скал в поисках застоявшейся воды, тины или сточной канавы… И вдруг вспомнил: когда ему было четыре или пять лет, он бегал по саду их загородного дома в Кампании, и у края одного из бассейнов остановился, почувствовав странный запах. В зеленой воде рядом с колодцем виднелось серое пятно. Он наклонился: это было брюхо. Брюхо огромной мертвой жабы, плавающей неглубоко под водой; ее живот был настолько вздутым, что даже не было видно лап. Мальчик взял палку и надавил на кожу, такую натянутую, что она казалась прозрачной; когда он пошевелил жабу, из воды появилась бесформенная голова, на которой можно было различить только огромные кровавые глаза. Концом палки Марку удалось притянуть ее к каменному бортику бассейна, но он не смог ни развернуть, ни подвинуть ее ближе: его движения были слишком неловкими, а ее кожа – слишком скользкой. Он смотрел на жабу, лежавшую в воде со своим натянутым, непристойным белым брюхом и выпученными красными глазами на размозженной голове… Запах, усиленный раскаленным воздухом и солнцем, внезапно атаковал его с такой силой, что ему захотелось все бросить обратно в воду; но в этот момент жаба взорвалась прямо ему на ноги, забрызгав своими внутренностями. Он взвыл, ринулся к дому и опустил руки и голову в фонтан. Но зловоние мертвой жабы въелось в него, оно преследовало его так долго, что даже спустя много лет он обходил стороной злосчастный бассейн…